Цой Виктор. ИМЯ НА СТЕНЕ (О В. Цое)

ИМЯ НА СТЕНЕ (О В. Цое)

"Ты помнишь наше первое сношенье?"
(из современного городского романса)

Российская молодежь давно послана государством на три буквы. Вот они: Ц, О, Й. Эта трехбуквенная комбинация единственно конкурентна по отношению к другой, также трехбуквенной и тоже повсеместно начертанной. Конкурируют же меж собой оба слова из трех букв (далеко позади оставив даже неизбывный неувядаемый клич "Спартак - чемпион!") на всех плоскостях и поверхностях, которые годятся молодежи для демонстрации ее всеобщей грамотности и пристрастий - на насыпях вдоль автотрасс и железных дорог, на Кремлевской стене и стенах подъездов и зданий любой категории от барочной до барачной, на торцах гаражей и сараев, на заборах, ступенях, асфальте, на джинсах в области ляжек и ягодиц их носителей, на школьных ранцах, на бортах воздушных, речных, морских и океанских судов (и, говорят, что специалисты НАТО ломали головы над этой парой трехбуквенных сочетаний, приняв их за коды или аббревиатуры).

Но первые и вышеприведенные три буквы, вроде, уже даже лидируют в популярности за счет помещения их на майках, сумках и знаках с изображением того, чью фамилию они составляют. Плебисцитарная легитимность Цоя в качестве короля русского рока и идола молодежи России сегодня непреложно доказательна, ибо подтверждена прямым волеизъявлением юных россиян, выраженным напылением фамилии кумира нитрокраской, при помощи стандартных пульверизаторов, именуемых в простонародье "пыш-пыш", или выписыванием имени его на чем угодно чем придется, лишь бы оно писало: мелом, любыми красками, грифелями, пастой для авторучек, колюще-режущими инструментами и орудиями, наконец - кровью, как уверяют завсегдатаи кладбища, где Цой похоронен. Короче, в вопросе: "Кто сегодня самый известный рок-исполнитель и рок-автор?"- никакой загадки нет: Цой. Тем более, что любой его поклонник знает биографию своего идола, которая на первый взгляд проста, как в школьном учебнике: кореец, был пэтэушником, работал истопником в котельной, вышел на орбиту большого шоу-бизнеса, погиб в автокатастрофе. Житие стремительное и плакатное, видео-клиповое, одномерное, как миф и донос.

Загадка Цоя начинается с того, что по дворам и по тусовкам своим цоевские фаны (а их тьмы и тьмы, и среди них хватает поющих гитаристов) его песен практически не поют. Явление в массовой культуре редчайшее и на первый взгляд странное. Шлягеры Элвиса Пресли шестидесятники планеты напевали - было дело. Хиты "Битлз" молодая интеллигенция всего света раскладывала в компаниях на голоса - хорошо получалось, помню. О Высоцком у нас уж не говорю - все слои русского населения подпоют, затяни только: "Зин, ты на грубость нарываешься!.." Все социальные категории за исключением отщепенцев-недобитков и глухо-немых встроятся в распев "Айсберга в океане" мадам Пугачевой, и нет в России дискотеки, в стенах которой, бывало, не имитировали бега трусцой, рыгая пивом и строчками в унисон с Леонтьевым под бодрое его: "Я бегу, бегу, бегу, бегу, бегу, бегу бегу, а он им светит!", на смену чему пришел слаженный многоголосый рев танцующих под Газманова: "Мои мысли - мои скакуны!"

Но заборы, сараи и гаражи не тронуты именами тех, кому в России подпевают. Я видел в классе московской средней школы две надписи на парте. Одна: "Я люблю Газманова." Под ней другим почерком: "Тогда ты - чмо." "Чмо" - это хуже, чем "урла", а "урла" - подростковый синоним слову "жлоб" и понятию "обыватель".

Занятная страна Россия. Здесь любят того, кому не вторят. Загадка? Да. Попробую отгадать загадку Цоя. Для начала возгласим очевидное: молодежное искусство - это не то, которое производят для молодежи (из таких продуктов наша молодежь берет себе далеко не все), и не то, что из него, произведенного для нее, молодежь потребляет (часто ей приходится потреблять, что дают и что есть, а не то, чего бы она хотела), а только то может считаться молодежным искусством, что в искусстве сама молодежь делает для себя.

Русский подросток ходил на фильм "Асса" не потому, что эта лента была ему в жилу, а потому, что тогда, кроме этой очередной соловьевской фальшивки о жизни молодежи (чего стоила одна только ложь о рок-музыкантах в "Ассе" - они в картине играли в ресторане богатым жлобам!), нельзя было нигде увидеть на экране Цоя.

Цой сочинял песни только про себя. Практически, он вел песенный дневник. И то, что у него получалось - было про всех юных. Ну, почти про всех. Про абсолютное большинство. Вот почему оно, абсолютное большинство, голосует своими "пыш-пыш" за Цоя до сих пор, хотя многие из ныне голосующих услышали Витю уже тогда, когда его не было в живых. Значит, в его песнях и сейчас, в отсутствие их автора среди живущих, жива истинная жизнь юных, та, которая породила Цоя и которую он выразил. Подростки не поют этих песен сами, чувствуя, что за них и посейчас должен говорить об их жизни Цой. Почему? В ответе на этот именно вопрос - разгадка всероссийского феномена Виктора Цоя.

Голоса у него не было. На гитаре играл средне, в пределах дворовой семи-восьмиаккордовой школы. На сцене был статичен, пластически скуп, если не сказать беден. Актерски - нулевой. И это притом, что даже его родная ленинградская школа рока, не говоря о всеэсесеровской профессиональной эстраде, изобиловала молодыми мастерами электрогитары - вспомним Ильченко, - почти хендриксовской скорострельности и чуть ли не клэптоновской утонченности, магами рок-вокала (взять того же Мехрдада Бади из козловского "Арсенала"), шоу-менами уровня Пети Мамонова из "Звуков МУ" и бригадника Сукачева.

Снимать на видеокамеру его можно было, как снимают домну или дерево. Но, как домна, он окатывал жаром своего внутреннего адского пожара и как дерево остужал мудрым живым дыханием. Цой всего себя, ничего в себе не меняя и ничего не прибавляя себе, превратил в искусство. В его песнях не так много рока. Роком был он сам.

По букве закона рок-музыка определяется наличием драйва и свинга. По букве закона океан - это Н20 в большой ванне из минералов с известными формулами. По духу закона рок-музыка - это океан. Определять и объяснять рок-музыку - все равно, что объяснять, что такое солнце и первый поцелуй. Можно. Но не нужно. Любить - значит чувствовать, а не знать. Влюбленный в женщину - чувствует. Знает - гинеколог. Цой играл и пел не лучше, чем Окуджава. И хуже, чем Кузьмин, намного хуже. Но Кузьмин и десятки таких же остались в титрах и на афишах. Цой стал именем на уличной стене. В России на уличных стенах пишут самое важное. "Коля+Оля" (вечная истина). "Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле" (ленинградский мотив). "Забил заряд я в тушку Пуго" (московский сюжет августа 1991 года). "Все козлы" (всероссийский стон).

Цой вырос в простенках быстро состарившихся и обедневших питерских улиц, исписанных истинами, голой и краткой правдой жизни. Стены - его азбука, его прописи, его сборник диктантов, его учебник тематики и стилистики. Это его поэтическая школа - школа питерского настенного неореализма. Потом будут удивляться его телеграфному стиху, где мысль чаще всего не длиннее, а то и короче короткой строки, где синтаксис "отвязан" и не чувствуется знаков препинания, где мало слов, но много смысла и все предельно ясно, как в прицеле. А это - поэтика и метод настенного городского фольклора.

Ночь, день. Спать лень.

Есть дым. Черт с ним.

Сна нет. Есть сон лет.

Кино кончилось давно.

Город говорил за Цоя так, как Цой потом стал за него петь: "Я - асфальт." Питер же преподал Цою и свою мелодику - мелодику песен фабрично-заводских окраин, попевок Охты, нехитрый, но прилипчивый и скупой характер мотива - не разольешься голосовой ширью в тисках шумов первого русского индустриального мегаполиса. Потом эту цоевскую поэтику и мелодику его на раз раскусят, распробуют, переварят и признают за свою мирриады исчадий любого российского индустриального города-гиганта, привыкших к жесткой ритмике и лапидарной риторике своего быта, воплощенного в цоевских песнях с абсолютной точностью кружковской узкопленочной камеры с микрофоном.

Но не менее, чем цоевские поэтика и мелодика, были узнаваемы, были "в доску своими" для его социально-возрастного ареала и манера исполнения Цоем своих песен, и их тематика. И здесь, в этой области есть свои знаменательные загадки и парадоксы. Начать с того, что Витя пел чуждым русскому слуху гортанным, каркающим голосом, продуцируемым явно азиатским артикуляционным аппаратом (соответствующим национальности Цоя). И этот аппарат одинаково работал, производил единый тембр и одни и те же модуляции и при пении, и при говоре, и в смехе, что было опять же непривычно, странно, но поэтому и запоминалось. К тому же находилось в притягательной гармонии с внешностью Вити. А она была, между прочим, копией с Брюса Ли. Причем, с величайшим единоборцем мира и Востока Цоя совмещала в сознании аудитории не только и не столько их внешняя похожесть. А еще и Витин дух агрессии, противостояния и сопротивления, чем разило и от Брюса Ли во всех его фильмах, доходивших до России и выученных наизусть подростками ее городов и весей, угадывавших в песнях Цоя "боевую стойку" Брюса на вызов социума, на его издевку, воплощенную в надежно блокированном его кастовостью аутсайдерском существовании и самого рок-певца (по началу), и его фанов (раз и навсегда).

Цой, его метод (общий имидж, мрачноватые миманс и интонация, словарь и фразеологическая скупая графика, замешанные на сленге подворотен, манера пения и поведения при сем) есть ни что иное, как воплощенная в эффективнейшем синкретическом жанре социальная оборонительная жестикуляция в адрес скомпрометированных в глазах подростков конца 70-х, начала 80-х годов социокультурных форм Большого Совка, ответ на его пышную, бодряческую и слащавую эстетику от лица и духа новорожденной молодежной субкультуры Санкт-Питер-Ленинграда. О, этот магический город, породивший свой рок!.. О городе-отце стоит сказать допреж разговора о теме песен его сына. Как там говаривал наш бессменный генералиссимус? "Сын за отца не отвечает?" Лгал, как обычно. Сын ответил за отца.

Это город-послесловие. Город - угасающий аккорд. Город-сумерки, город - своя собственная зыбкая тень, скользящая в исчезновение по жидкой майолике Невы и залива под сгорающими третье столетье небесами. Город душевно придушенных взрослых и душевно раненных подростков, роящихся вокруг целебно-убийственных пивточек ("Мои друзья всегда идут по жизни маршем, И остановки только у пивных ларьков..." ) среди "хрущоб" и новостроек застоя, равно как и в Старом Центре, под осыпающейся лепниной дворцов столицы сгинувшей великой страны, за организацию убийства которой город-отец был приговорен Историей к медленной и оттого невыносимо мучительной смертной казни через каскад катаклизмов - через красный и сталинский террор, через немецкую блокаду, через вонь гниющих хлябей из-за самоубийственной дамбы. И все это на фоне постоянного нервного напряга и умственного измота от драмы развенчания, от гибельной технологии городской гипертрофированной промышленности (военной, в основном) и фантасмагорического роста преступности вырождающегося пролетариата - когда-то местного и развращенного своим революционным всевластием, а сегодня - лимитного, ненавидящего этот чуждый ему, обезображенный умиранием мегаполис.

Трагедия города-отца угадывается во всем корпусе шедевров ленинградской рок-школы, и горькая нота ее легко прослушивается в песнях Цоя, одного из питерских подранков. Сила боли, энергия боли у Цоя явно не микрорайоновского масштаба, оттого и эффект всероссийский. Большие художники - давно замечено, - приходят в русское искусство от больших стихий: с Балтики Пушкин, да еще подпитанный Черным морем, с Кавказских гор Маяковский, с бескрайних рязанских ветренных полей Есенин. Громадный простор русской истории в два с половиной века шириной плюс урбанистическая стихия мегаполиса - вот откуда родом, откуда есть пошел Витя Цой, ибо он из Питера. Но вот что важно - в песнях Цоя катастрофа родного города (как и родной страны) отсутствует как тема в прямом изложении. Вообще любая глобальная тема не фигурирует в цоевском репертуаре в адекватном ей по совковым меркам воплощении, каковых может быть только два - либо в масштабе один к одному, прямым текстом, то есть пафосно, либо - методом от обратного, сиречь стебно. Другими словами - анормально, выше или ниже вкусовой цоевской константы (она же - этическая).

Пафос - кобзоновщина, выпендреж перед нормальными людьми на тематическо-аранжировочно-вокальных пуантах и котурнах, - претил Цою в силу его социальной прописки и личного морального закона. Пафосность царила в официальной эстраде не только в лице генсека советской песни и его поющего политбюро, но и в виде рок-зубатовщины, гособманки для молодежи - в виде разнообразных кормушечных ВИА типа "Пламя" ("Знамя", "Вымя", "Семя", а в андеграунде, не надолго, правда, "Машина времени"), бывших чем-то вроде земляничного мыла, которое, как известно, не земляника и не мыло, а нечто мерзкое, приторно-пахучее и слабо действующее, даром, что дешевое. Как и вообще все тогдашнее официальное советское искусство, обслуживающее подшефный народ по принципу общепита: "На всех побольше разбавить, каждому поменьше положить."

Цой родился, вырос и осознал себя в Империи хорошистов. Она не любила двоечников, аутсайдеров, изгоев за то, что у них "все не как у людей". За то же самое она ненавидела отличников, гениев, чистоплюев, ибо они умели делать и мыслить очень хорошо, а очень хорошо - тоже не хорошо. Пройдошные тихони, хорошие мальчики и девочки, живущие и действующие по принципу убогих "обойдемся", стали правящей элитой, а силу своей слабости, возведенной в 1917 году в комдоблесть и госзаслугу, сколотили свои творческие союзы, КСП и литобъединения, окопались в партии, комсомоле, в газетах-"молодежках", в молодежных редакциях радио и ТВ. И как малорослый и нездоровый Сталин предпочитал, чтобы в кино его играли импозантные гиганты-здоровяки, так и это всевластное мышиное племя молодых функционеров, единственно имея возможность платить музыканту, заказывало музыку себе и о себе такую, что тужилась "взорлить" в заоблачные выси, пронизанные фанфарными звуко-лучами. В эту игру власти Цой играть не желал.

Не присоединился он и к игре, к выпендрежу с обратным знаком, - к забаве подвластных, к стебу, не опустился до антипафоса - до пафоса осмеяния, не примкнул к хоровому лукавому еру, с одобрения верхов извергавшемуся низами, кои тысячеструйно буквально хлестали стебом снизу вверх, но не высоко, поскольку фонтанировали сознательно сдержанно, аккуратно, взвешенно и зорко осмотрительно - как бы ненароком не добрызнуть, куда не след. Именно тогда полезли из-под бетонных плит пошатнувшейся цензуры разнообразно драпированные в "измы" штукари. Не фокусники-работяги, не тем более волшебники, а - штукари, изготовители серийных забав и платных штучек.

Кстати, природа и генезис у совкового словесного и музыкального штукарства те же, что и у социально-бытового общенародного. Когда пол-России не захотело улучшать свою жизнь всерьез, по-столыпински, и вывело в расход другую половину, как раз хотевшую жить серьезно, победившая часть, объявив себя целым, взялась строить первое в мире государство-игротеку ( "диснейлэнд", по-нынешнему). И сразу для этого статистику сделали "угадайкой", репрессировать начали по правилам "салочек", отчетность и общественные науки стали "пряталками", особенно социология и история. А если кто-то кое-где у нас порой пытался жить, вести себя и творить серьезно - на таких был объявлен всесезонный всесоюзный отлов и, как правило, отстрел за зарплату плюс прогрессивка и путевка в Ессентуки за победу в соцсоревновании. Поэтому дураков, скажем, сочинять всерьез и серьезно (имеется в виду цель, а не средства) оставалось все меньше и меньше и на советской Руси почти не осталось. Кто-то из таких ноги сделал за кордон, кто-то в стол писал, а кишели на стезе словесности, судя по печатным площадям и эфирам, в основном стебари и стебарихи всех мастей, плейбои и плей-девочки приема, украденного из могил по большей части обэриутских, дорого оплаченных их хозяевами. Некоторое время стебари ходили в андеграунде, но вскоре были скуплены властью оптом и мелким оптом. Они, штукари-псевдоноваторы, оказались так выгодны Системе, что она и поднесь их культивирует, ибо они как младенцы: много разговаривают, но ничего не говорят - пускают пузыри, занятные, но бессмысленные. 3а что и ценятся верхами. Смысл верхам традиционно поперек горла - красноречив, но однозначен.

Вот это и чувствовал Цой: стеб - это интеллектуальная мастурбация, на языке улицы - суходрочка, или обрызгивание мочой с трусливой оглядкой, на манер злорадных школьников на университетском кладбище. Цой предпочитал оплодотворять. Стремился высказываться душевно свободно и легко, а не мозглячествовать, не заумничать, не драпироваться. Вот почему у него нет экзотических мотивов в текстах, нет декоративных, вычурных сюжетов, опосредованных тем и аллегорий. Его стихи для песен подстать манере их исполнения, аскетичной, как и музыкальные аранжировки. Декор и орнаменталистика противоречили его человеческой природе и миропониманию, чужды были его понятию формы и содержания в творчестве, словно он исповедовал принцип Адольфа Лооса, еще в 1911 году угадавшего связь между орнаментом и преступлением, о чем (в подтексте) говорил в 60-х годах и один из учителей Цоя, великий революционер рока и первый рок-поэт Запада Боб Дилан, когда сделал комплимент Хэмингуэю за то, что тот создал "литературу без прилагательных". Другими словами, Цой понимал свое творчество, как исповедь, а не как украшательский макияж и тем более не как аттракцион. Только поэтому Цой абсолютно оригинален, ибо пафос, как метод, или стеб, как аттракцион, можно индустриализовать, механично множить, пустить на поток, превратить с успехом в шабашку, а личность, правда ее характера и судьбы не матрицируются, ибо они - живой процесс, а не фиксированный, удобный для операций, технологичный результат. Песенный дневник Цоя намертво был привязан к потоку жизни автора. Намертво - ибо прервался с гибелью Цоя. Этот дневник штучен, личностен и по средствам, и по сюжетам. Массовый успех его объясняется лишь типичностью быта и бытия автора, воплощенной средствами и сюжетами, свойственными, доступными, понятными многим, социально таким же, как он. От себя ко всем, кто такой, как я - вот принцип и метод творчества Цоя. Начало начал в них - личное местоимение, последняя буква в алфавите, первый и главный звук - вызов в адрес Империи Совка, основанной на стадности рабов, доведенных до рефлекторного синхронного существования скотов.

Цой начинал в рок-творчестве с частной собственности на себя, с того, что стал программно конкретной личностью, частным лицом в роли героя своих песен, стартовал с персонификации тематики всей первой обоймы своих хитов, с "я-поэзии" вопреки "мы-жизни" в совковых жанрах искусства и средствах массовой информации, лицемерно трактовавших образ жизни тогдашней нашей молодедежи: "Всем классом - в колхоз!", "Всей ротой - на стройку!", "Всем факультетом - на субботник!" Народ определил этот массовидный спектакль, это время на циферблате кремлевских курантов девизом: "У нас на штамповке." Время, когда начинал Цой, время его поколения было ему чужим. Но жизнь-то была своей.

Только однажды он надыбал нечто, похожее на стеб - когда под пивко вместе с первым своим гитаристом Лехой Рыбиным попытался сочинить пародию на всеобщее стебалово. "От балды", наскоро слепили они знаменитые "Алюминиевые огурцы", наглую и насмешливую стилизацию, которую потом урла с бананом в ухе приняла за самоцель, за серьез и сделала, к удивлению авторов, шлягером. Но это - казус, отрыжка проблемы "художник - толпа", еще одно грустно-смешное подтверждение непреложного: "Нам не дано предугадать, Как наше слово отзовется." И этот казус так насторожил Цоя, что больше ни разу он не заступал за черту, отделяющую лирику от "физики", точнее - от "механики", больше никогда не позволял себе со словом фамильярно поиграться. Он вообще не был игрецом, плейбоем. Не "намыливал" свой микро-Ливерпуль в Ленинграде, не рядился в западные шмотки и не тиражировал престижных конструкций англо-рока, не пересыпал речи своей англо-феней, столь модной тогда и сейчас в среде рокеров - прикиду любого пошива и пошиба он предпочитал себя, каким был, а был - русским по культуре, питерским по воспитанию, уличным по внутреннему личному уставу, и не быть собой таковым считал западло. Этим нежеланием Цоя себя интернационализировать, романтизировать, лакировать и обусловлены границы его аудитории.

Поэтому Цой не интересен, например, шестидесятникам ни духовно, ни эстетически. А, значит, и государству, ибо во времена юности Цоя, как и сейчас, государство - это они. А государство - школа мимикрии, хамелеонства. Цой один из первых, кто попытался "убить в себе государство", стало быть и все ценностные эталоны шестидесятничества, включая качества его природные - мелодраматический темперамент, коллективизм и этатизм, этическо-эстетические его корни в русском дворянском 19 веке. Государство расчетно-балетно-танковое наше, точнее - ихнее, шестидесятников, Цой считал преступным и заявил это публично (тогда вспомнилась ось Лооса: "орнамент- преступление").

Цой был и остался поныне только молодежным идолом. Не говоря уж о военном поколении и старше, цоевские песни напрочь не воспринимают люди эпохи "Битлз" и культуры КСП, воспитанники ее отцов-основателей Окуджавы, Анчарова, Высоцкого, Кима, Матвеевой, Галича. Цоя они считают "сотней шагов назад поэтически и музыкально" (выражение Леонида Филатова). Поклонники водного поло судят футбол и приговаривают его за "сухость": мелодика, музыка и стихи - наждачнее, чем в их время у их кумиров в песне вообще и в роке в частности. Они просто не просекают, что Цой - редкий случай "чисто русского" рока, а потому не облученного ни нашей местной поэзо-песенной традицией (она имела корни в одну сторону - деревенские, в другую бомонд-дворянские, т. е. прозападные, и цели больше эстетические, рок же местный - скорее социально-психологические), ни музыкально западной радиацией (оная активней проникала в лабухов-копиистов коммерческого толка, в число которых Цой попасть не стремился и сформировался в конфронтации с их кагалом и ареалом). Между Цоем и предыдущими культурными пластами - разлом и страшное, непоправимое тектоническое смещение. И ближайшее к нему битническое поколение Аксенова - парни на углах улиц, парни с поднятыми воротниками, советские двойники Ива Монтана - самые Цою чуждые, ибо ради выживания пластались под Систему настолько рьяно, что за это госпремии получали. Герой Цоя улицам предпочитал проходные дворы, этим последним - подъезды, подъездам - подвал котельной, дальше - глубже: гибельный реактор внутри грудной клетки.

Путь к самому себе, а потом и в себя у Цоя вышел кратким, ибо был быстро и ясно осознан, жестко обусловлен уже в первых песнях, уже на первых шагах юного существа по жизни: "Я попал в какой-то не такой круг..." "Я лишний, словно куча лома." - это потому, что лишними для него самого оказались совковые ценностные эталоны: "Все говорят, что надо кем-то мне становиться, А я хотел бы остаться собой." "В толпе я, как иголка в сене, Я снова человек без цели." А все попытки окружающего мира, машиноподобной Системы заставить подростка жить и действовать по установленным в обществе законам воспринимаются Цоем как насилие: "Электричка везет меня туда, куда я не хочу!" Недаром же песня с этой строкой стала любимой у допризывников, свезенных эшелонами к вратам ада под названием "Армия".

И, как итог, причем очень ранний (где-то лет в семнадцать!), как апофеоз навязанного эгоцентризма, знак ухода, вернее - загнанности в себя и сворачивания внутрь души всех человеческих связей с действительностью внешней: "Я - свой сын, свой отец, свой друг, свой враг..." Могла ли самая унижаемая, самая беззащитная категория населения Большого Совка, молодежь, не признать за человеком, - да еще ровесником! - сформулировавшим не только основные ее проблемы, но даже их решение ("Я - свой...") право на моральное лидерство? Снятые студентами-кинематографистами как курсовые и дипломные работы фильмы о Цое, о его быте, его работе и концертах в жэковской котельной добавили к известному мифу о нем, сложенному по его песням, действенный видеоряд: побросав громадной совковой (в прямом смысле) лопатой уголь в разверстые огнедышащие пасти котлов, Цой, подсвеченный языками пламени со спины, что создавало вокруг его головы трепетный ореол, садился с гитарой в центр кружка поклонников, и, как мессия среди апостолов, глаголил, перебирая струны, ничего им не обещая, но правдой о себе, достойной песни, утверждая свою, а, значит, и их самоценность, жизнеспособность и надежду на выживание без чьей-либо помощи, кроме как со стороны его любимых стихий - ночи и дождя: дождь для нас, с нами ночь... Компания и он были одинаково нужны друг другу: слушатели - коллективная ипостась Цоя, он доказан и подтвержден их сопричастием его самовыражению. Он катализирует - это видно по их лицам и поведению, - их духовно-энергетическую реакцию, они катализируют его горение. Вместе с ним они образуют по сути единую систему жизнеобеспечения, мощную еще и тем, что через понятия "ночь" и "дождь" просто и ненавязчиво выведены вовне, объединены с сотнями тысяч подобных себе за пределами подвала, ибо находятся в своей особой действительности, насыщенной взаимотоками поколенческой обыденной трагедии, в области массовой их сопряженности, обозначенной двумя географическими названиями - Афган и Чернобыль, - но означающей гораздо более широкое явление, чем та война и та катастрофа: крушение Большого Совка.

В искусстве 20-го века - та же картина: у славы Льва Толстого за спиной - поверженный Севастополь, у Бунина - распад его класса, у десятков блестящих поэтов и прозаиков - взрыв России в эпоху революции и гражданской войны, у поколения войны с гитлеризмом - десятки миллионов полегших ровесников и современников и разоренная вдругорядь страна, у шестидесятников - правда об обратной стороне Системы. У поколения Цоя был свой великий Облом - Афган. Он уложил хуком последнюю надежду на достойное, в пределах совести, времяпровождение жизни у всех, в ком еще жива была душа и "шевелил извилинами" интеллект. А к Афгану добавился еще и Чернобыль, поставивший под вопрос само физическое выживание всего поколения юных.

Приходилось слышать, как с кривой усмешкой "мочат" Цоя снобы, любители "музыки сфер" и поклонники рифмы "вечность - бесконечность" за приземленность, бедность воображения и близорукость, за гипердетализацию кухонных тусовок пивного междусобойчика. Хотелось бы этим апологетам воспарения напомнить горькую местную пословицу: "Не до жиру, быть бы живу." Чернобыль (его радиоактивный выброс равен суммарному от взрыва 217 атомных бомб хиросимской мощности, и гасила тот проклятый блок АЭС молодежь) и Афган с его поточным заполнением цинковой тары - их, по-моему, достаточно, чтобы ценить каждую малость бытия и мелочь быта и воспевать их, как Цой - скрупулезно и нежно. Вот откуда заземленность цоевской поэтики, апофеоз примитивизма, но - сквозь них, - и слепяще контрастные апокалиптические поэзо-слайды: "Сегодня кому-то говорят: "До свидания!". Завтра скажут: "Прощай навсегда!" ... Завтра кто-то, вернувшись домой, Застанет в руинах свои города. ... 3автра утром кто-то в постели Поймет, что он болен неизлечимо.... Кто-то в лесу наткнется на мину... Следи за собой, будь осторожен!"

Приведенные строки могут покоробить рыцарей изящной словесности своей вязкостью, тяжестью, трудной поступью. Мне же они близки и понятны, как медленный, устало напряженный репортерский взгляд, внимательное, не по поверхности скользящее, а прозревающее в эмоциональную глубь телезрение, крупные и средние планы, на какие обделены взорлившие, воспарившие, превозносящиеся.

Jedem das Seine. Каждому свое.

Да, другие многое умели лучше, чем он, и молодежь это слышала и видела, да и куда бы она делась, чтоб не слышать и не видеть? Над всеми застолиями Империи ревел магнитофонный Высоцкий под оркестр Поля Мориа, выпукло интонируя согласно любимовской школе "Таганки". По всем телеэкранам, трудно отличимый от женского кордебалета пластикой и тряпками, профессионально скакал Леонтьев, и, подбоченясь, как средь скандала на кухне коммуналки, ведьмой оперно хохотала всклоченная Алла. Тираж этих звукоизвлечений и видений был немыслим, запредельны силы, задействованные в раскрут вышеприведенных имен.

Но выбрала молодежь Цоя.

Не ясно, каким по счету чувством угадала она, кто ей чужой и почему. Никто ей не сообщал по каналам СМИ, что Высоцкий в анкете на вопрос "кто ваш любимый политический деятель?" ответил: "Ленин." Никто не информировал ее, что Леонтьев стартовал в эстрадный бомонд с выигрыша конкурса патриотической (по партийным тогдашним понятиям) песни. И незачем было ей напоминать, что Пугачева начинала на официальных подмостках не с гогота, напугавшего газету "Правда", а с того, что "косила под народ", приглашая по-матрешечьи "посидеть - поокать", что по духу так нравилось нашей народной партгоскомсе. Без огласки и педаляжа тех дипманевров тогдашних нашенских госзвезд громадная масса тинейджеров и допризывников, правильно именуемая "передовая молодежь", прочухала, узрела молодым острым внутренним зрением, что за спинами местных королей эфира и эстрады маячит их мать Империя. Та самая, которая. Знакомая до боли. С ее шоу-бизнесом, во всем ей подобным во всех ее проявлениях: не одни "афганцы" под ее бронзовым копытом валились с пробитыми черепами, не только чернобыльцы от ее взгляда слепящего, как у Медузы Горгоны, испускали дух - и руководители официозных рок-групп и целых музыкальных и концертных госконтор переселялись в мир иной, соприкоснувшись с пулей, ножом, кирпичом или выхлопными газами в собственной машине, запертой снаружи. Большая денежка большую разборку любит. А погибших морально и художнически при внешнем процветании на ниве сей - вовсе не счесть. Часть не может отличаться от целого - не только гласила, но доказывала всей советской действительностью марксистко-ленинская диалектика. Вот в эту часть - и через нее в целое, - и шагнул в один прекрасный день Витя Цой. Неисповедимы дела твои, Господи...

Знал ли Цой, куда повернул? Знал. Я говорил с ним об этом. Когда-то Ежов пожаловался Сталину, что такой-то его бывший соратник по Политбюро под пытками не сознается, что он эскимосско-мексиканский шпион. "Продолжайте. Сознается." Через месяц Ежов опять докладывает: "Не сознается - упрямится." "Ничего. Продолжайте, сознается." Через месяц все повторяется. И еще через месяц. Ежов не выдержал, полюбопытствовал: "Товарищ Сталин, почему вы уверены, что он сознается?" Гений ответил вопросом: "Как думаешь, Ежов, сколько весит государство?" Тот опешил. Напрягся, лоб наморщил. Развел руками: "Не знаю..." Отец народов мудро разъяснил: "Государство много весит. Вот и представь, товарищ Ежов: на одной чаше весов твой подследственный, а на другой - все наше государство. Какая чаша перевесит? Правильно. И подследственный догадывается. Так что продолжайте - сознается. Обязательно сознается." ... Чаша перевесила. Цой пошел в шоу-бизнес Большого Совка. И пусть первым бросит в него камень, кто сам безгрешен. Кому не хочется порадовать родителей, что у тебя "все, как у людей"? Кто откажется от оглушительных оваций на стадионах и шепелявого шепота шин шикарной собственной машины? Об остальном Цой в нашем последнем с ним разговоре сказал: "Как-нибудь прорвемся..." И сразу с овациями у него все получилось.

Дикие бабки на раскрут в Цоя вбухали в самого первого - почему? Гениев в андеграунде, что ли, не хватало?

Хватало. Просто у шоу-бизнеса надпольного есть свои выверенные мерки. Из соратников Цоя по высшему кругу рок-талантов в раскрутку не годились, потому и доступа к массовой аудитории не получили Башлачев - в силу своей глубочайшей и тончайшей поэзии, Селюнин - из-за своей сугубой философичности, Майк - по причине неразменного лиризма и сверхобостренной исповедальности. После Цоя или почти одновременно с ним совковый шоу-бизнес вложил деньги в двух корифеев цоевского времени - в Гребенщикова и Шевчука. Но до популярности Цоя они не дотягивают. Б. Г. оказался слишком кокетливым игрецом в слове и музыке, пионером стеба, а юные в "чересчур накрашенных" (фигурально говоря) подозревают некоторую нутряную несвежесть, скажем так, а от Шевчука уж очень духовито разило Высоцким. Вариант же Кинчева молодежь относит скорее к области шоу и театра, ибо по песенному счету он размыт жанрово, эклектичен и часто вторичен, к тому же юные всегда сторонятся мессианствующих слишком лобово, нахрапом, недаром изобрели поговорку: "Не учите меня жить, лучше помогите материально."

А в Цое акулы шоу-бизнеса быстро ущучили конвертируемое качество - натура его прихотью судьбы была синтезирована из нескольких желаемых массами дефицитов: в шоу-мире, над полом и под полом, все лезли "в люди", "наверх", Цой - в котельную; не как у всех, азиатская была у него внешность, да еще копия с Брюса Ли - в славянской-то аудитории завсегдатаев видеосалонов; все прикидываются, лицемерят, стебаются - Цой ясен и доступен, как повестка "с вещами"; все либо с гордостью и благодарностью декларируют свою общность с народом и государством, либо скорбят навзрыд о несовпадении с ними - Цой спокойно подчеркивал развод с ними и считал его своей заслугой. Все эти уникальные ингредиенты сплавились в конечный продукт - в то, чем был Цой на сцене.

Ну, и ко всему - "крупный план" с хитом "Перемен!" в ленте "Асса". Реклама. Маркетинг на всероссийском пространстве. Это учли. Это было - игла в жилу... А в "Ассу"-то Цой попал практически случайно! По рассказам очевидцев, когда Соловьев снимал "Ассу" и ему для крутости понадобилось засунуть в ресторанные сцены в качестве кабацкого рок-бенда музыкантов поэкзотичнее на вид, кто-то из киногруппы, знакомый с лучшими андеграундовыми рокерами, посоветовал Соловьеву нескольких таких ребят. Киновельможа, увешанный госрегалиями, наверняка знавший отечественный андеграунд так же, как виды инфузорий из окрестных луж, узнав про крутость протеже своих "шестерок", в предвкушении щекочущей бомонд "клубнички" велел: "А подать сюда!" Подали. Поданные назвали и Цоя. Так Цой попал на киноэкран. И с экрана прокаркал то, что тогда накипело в миллионах: "Перр-ремен! Мы ждем перр-ремен!" Накаркал и себе новости. При старом (до 85-го) режиме не видать бы ему официальной сцены, как своих ушей без зеркала. Может и в живых бы остался...

Итак, Цой вышел на подтопленные жидковатой эстетикой и мелодраматическими соплями, гниющие поля отечественной эстрады. Как современный Парсифаль, выросший и воспитанный в каменном лесу трущобно-хрущобных микрорайонов социалистического мегаполиса, в берлоге своей котельной. Вышел из подполья и сразу, естественно, попал под действие законов всеохватного совкового шоу-бизнеса и главного из них: на общий слух побольше общих слов. Конфликт был бы неизбежен. Понадобились бы в нарастающем объеме приблизительность и абстракции, а он их не любил. Их и так в последних песнях перебор: "Мы заходили в дома, но в домах шел снег. Мы ждали завтрашний день... В наших глазах звездная ночь..." Платил дань? Возможно. Рынок жестче партцензуры диктует правила игры. Многие, если не большинство сподвижников Цоя по ленинградской школе рока и по тогдашнему общероссийскому рок-движению ныне опопсовели, его же в опопсовении остановила гибель, тем более, что попсовел он медленно, нехотя, почти незаметно - лишь начали обобщаться темы и мотивы, стала таять, размываться в песнях деталь, уступая место декларации и тезе, понятию и сентенции. Он больше стал учить и глаголить, меньше - делиться и исповедываться.

Останься Цой в живых - как художник он был бы обречен. Сегодня попса и бульварщина везде. Кто платит, тот и назначает героев, а платит сегодня мафия и политикан или их гибрид - чиновник. Ими сменены ценности и ориентиры. В запросах масс, в желаемой типажности кумиров борец, партизан уступили место роскошному пройдохе и выжиге. Робин Гуд и Дон Кихот вытеснены со сцены Ростиньяком и Санчо Пансой. На наш местный аршин переводя, жизнь идет не по Пушкину и Лермонтову, и уже даже не по Гоголю, а по Островскому и Сухово-Кобылину. Что ждало бы Цоя в скором будущем, видно из репертуарной и стилистической политики тех оборотней, которые запустили его на всероссийскую орбиту. В одной из своих речей Гитлер сказал: "Два рода вещей способны объединить людей - общие идеалы и общее жульничество." Гибель Цоя пресекла эксплуатацию рок-шоу-бизнесом общих идеалов, исповедуемых в песнях Цоя. Идеалы как ветром сдуло от микрофонов, контролируемых бывшими хозяевами группы "Кино". В дальнейшем, и очень, кстати, скоро, машина, "раскрутившая" Цоя, запустит в дело убогую копию "Депеш мод" - "Технологию", а затем бледную кальку с "Ганз-н-Роузиз" - "Янг Ганз". И начнется вакханалия подставок, копирок, обманок и подсадных уток всех мастей, перенятая рок-бизнесом у своей учительницы - попсы. Попса с многодесятилетней традицией разложения публики и личности артиста стала законодательницей нравов и на рок-сцене.

...Иногда гибель своим высшим злом пресекает зло, начинающее угрожать добру в их земном противостоянии, не дав им дойти до противоборства, ибо борьба есть поле зла, где оно выигрывает чаще, чем добро... Гибель, настигшая Цоя вскоре после перехода в совковый шоу-бизнес, пресекла становление и распространение нового цоевского статуса и образа в массе его фанов. Для них Цой успел остаться одиноким волком, "совершенным", Брюсом Ли русского рока, успел сохраниться героем улицы, успел не сделаться персонажем всегда "упакованного" пошлого бомонда, о котором сам знал все, что знает каждый, если не из дуба сделан.

Гибель не бывает лепотой - смерть всегда нелепа. И кирпич сам по себе никому, как было сказано, на голову не падает. И хорошего всегда мало, по словам Окуджавы, и лучшим живется хуже, чем худшим, и у многих лучших жизнь короче, чем у иных. Что-то во всем этом есть, какой-то закон природы проглядывает - бесчеловечный, тревожащий, страшный. И люди боятся его понимать, отворачиваются, скрывают его от себя и других - иначе зачем, например, могущественному ныне Артему Троицкому понадобилось по ТВ, на всю страну уверять, что кончать самоубийством у Саши Башлачева не было никаких причин - ни творческих, ни социальных, ни психологических. Получается: делать дураку нечего было - шагнул в окно.

За этими холодными, как официоз бывшего ТАССа, словами когдатошнего опального Айболита русского рока видится мне стремление скоренько отделаться от чувства сопричастности к глобальной национальной трагедии отечественного рок-движения, вытрясти пепел его клаасов из сердца, чтобы не стучал, не мешал "оттягиваться" на тусовках, презентациях и в загранкруизах, коими полна сейчас жизнь уцелевших ветеранов великой первой волны нашего рок-искусства. "Убитых не было" - как писал в дни нашей юности Габриэль Гарсиа Маркес в романе-притче о всех нас "Сто лет одиночества". Что ж, у меня всегда было ощущение, что чем властней местный персонаж, тем он "косвенней", как говаривал Платонов, по отношению к року русского рока. Да и кому охота жить в обнимку с покойниками и не снимая траура? Что еще за детские игры в вечную любовь и верность...

Да и была ли любовь? Помню, когда самодовольные "взглядовцы" первый и последний раз пригласили Витю в прямой эфир тогдашнего ЦТ - "косвенностью", отчужденностью, холодом Кремлевской стены (даром, что любили напоминать в эфире, что они работники государственного телевидения) от них так и веяло через пространство, которое они за столом отмерили между Цоем и ими, плотно, как кирпичи, скучковавшись напротив. Сосватала их с Витей эпоха, нужда, их политическая корысть и почти подростковое любопытство по отношению к субъекту, сидевшему напротив них. Они ему улыбались тревожно и удивленно, как восьмиклассница-хорошистка ушлому однодворцу, задирающему ей юбку на лестничной клетке меж этажами. И эта маска на их лицах выдала суть и природу отношения Совка к Цою.

Как и водится в той среде, которая обожает Цоя, первое сношение - не по любви, но по сотням вполне серьезных причин, и не на брачном ложе уж во всяком случае, а в подъездах, на трубах теплоцентрали, в ночных припаркованных троллейбусах и за сараями. С Цоем у России состоялось именно сношение - и родилось новое поколение от него. Сношение - не любовь. "Тебя, как первую любовь, России сердце не забудет" - такой строки Цою не удостоиться от общества никогда, но никогда же и не забывается партнер по первому сношению. В этом приз Цоя - в незабвенности, и это в стране, любящей и умеющей забывать, как мало какая другая. Цой поэтому - первая реальная победа молодежи над менталитетом имперских государственников: никто из боссов ни на радио, ни на ТВ не принимал его миропонимания и мировыражения, но им пришлось смириться с Цоем и прописать его в российском эфире. Ибо в противном случае они "засветились" бы в глазах молодежи как все те же, кем были всегда доныне - ханжами, идеологически аскетичными сторожевыми псами Системы, от которой отвернулась многомиллионная русская молодежь. Недаром в 91-ом году у Белого дома на баррикадах под песни, под голос Цоя ждали смерти и играли на набережной в футбол пустыми банками из под пива "афганцы" и хиппи, пэтэушники и студенты, мажоры и панки, как одна рать, как одно поколение - поколение Цоя.

...Когда-то в песне "Война" Виктор Цой спел: "Но кто-то станет стеной, А кто-то плечом, под которым дрогнет стена." Он не встроился в стену так покорно, надежно и прочно, как требуется от каждого кирпичика, чтобы стена была стеной. Он не стал стеной, но не вышло стать и тем плечом, под напором которого она дрогнула бы. Да и возможно ли это вообще...

Но он стал именем на этой стене.

А. Дидуров

Публикация 20_index
Рок-кабаре Алексея Дидурова
Copyright © МКТ